Сквозь тучи пара я видел в другом углу цеха открытую дверь. За нею лежала голубая бухта, которую обмахивали сотни грязных ленивых чаек. На том берегу стоял причал на Каталину. Каждые несколько минут по утрам катера и гидропланы отчаливали от него курсом на остров в восемнадцати милях отсюда. Через смутную дверь я видел красные поплавки самолетов, что отрывались от воды. Катера ходили только по утрам, гидропланы же взлетали весь день. Мокрые красные поплавки, с которых текла вода, сверкали на солнце, распугивая чаек. Но оттуда, где я стоял, только их и было видно. Одни поплавки. Ни крыльев, ни фюзеляжей.
Это меня расстраивало с самого первого дня. Я хотел увидеть гидросамолет целиком. Много раз я видел их по пути на работу. Останавливался на мосту посмотреть, как летчики с ними возятся, и знал наперечет все машины в этом флоте. Но видеть в дверной проем одни поплавки – это вгрызалось мне в мозги почище гнид. В голову приходили совершенно безумные мысли. Я воображал, что происходит с невидимыми частями самолета: за крылья уцепились зайцы. Мне хотелось опрометью нестись к двери, удостовериться, так ли это. У меня всегда были предчувствия. Я желал трагедий. Мне хотелось увидеть, как самолет взрывается на куски и пассажиры тонут в бухте. Бывали утра, когда я приходил на работу с единственной надеждой – что сегодня кто-нибудь утонет в бухте. Я даже бывал в этом убежден. Вот следующий гидроплан, говорил я себе, следующий никогда не долетит до Каталины: он разобьется при взлете; завопят люди, женщины с детьми утонут в бухте; Коротышка Нэйлор вырубит конвейер, и мы все выскочим наружу посмотреть, как спасатели выуживают из воды тела. Это обязательно должно произойти. Это неизбежно. Ведь я считал себя ясновидящим. Вот так весь день самолеты и взлетали. Я же, стоя на своем месте, видел только поплавки. Мне так хотелось сорваться с места, что кости болели. Вот следующий уж точно разобьется. У меня клокотало в горле, я кусал губы и лихорадочно ждал этого следующего. И вот – рев моторов, такой слабый за гулом фабрики, а я уже на стреме. Наконец-то смерть! Теперь они умрут! Когда подходило время взлета, я бросал работу и смотрел, изголодавшись по такому зрелищу. Гидропланы от курса не отклонялись ни на дюйм. Перспектива в дверном проеме никогда не менялась. И в этот раз, как обычно, в дверях мелькали только поплавки. Я вздыхал. Ну что ж, кто знает? Может, он разобьется за маяком в конце мола. Я об этом узнаю через минуту. Завоют сирены пограничной службы. Но сирены не выли. Еще одному самолету удалось уйти.
Через пятнадцать минут раздавался рев следующего. Нам полагалось оставаться на местах. Но к черту приказы. Я отскакивал от лотка и несся к двери. Взлетал большой красный самолет. Я видел его весь, каждый дюйм его, и глаза мои уже пировали, предвкушая трагедию. Где-то снаружи таится смерть. И в любой момент нанесет удар. Гидроплан пересек бухту, взмыл в воздух и направился к маяку в Сан-Педро. Все меньше и меньше. И этот удрал. Я погрозил ему кулаком.
– Ты еще получишь! – заорал я ему вслед.
Парни у лотка в изумлении таращились на меня. Я чувствовал себя придурком. Я отошел от двери и вернулся на место. Их глаза обвиняли меня, будто я сбегал к дверям и убил там прекрасную птицу.
Неожиданно я взглянул на них по-другому. Какие недоумки. Так впахивают. И жен кормить надо, и выводок чумазых детишек, а тут и счет за электричество подоспел, и счет из бакалейной лавки – они так далеко от меня отстоят, такие отдельные, грязные робы на голое тело, с дурацкими мексиканскими рожами, на которых черти горох молотили, а глупость из них так и прет, смотрят, как я иду на место, думают, я свихнулся, аж дрожь берет. Они – плевки чего-то липкого и медленного, комковатого и набухшего, чем-то похожего на гуммиарабик, клейкого и приставучего, беспомощного и безнадежного, с печальными, кнутом иссеченными взглядами зверей полевых. Думают, что я свихнулся, потому что я не похож на старого, иссеченного кнутом зверя полевого. Так пускай считают меня сумасшедшим! Разумеется, я ненормален! Ах вы, глиномесы, олухи, дуралеи! Да мне плевать, что вы думаете. Мне стало противно оттого, что приходится стоять к ним так близко. Мне хотелось избить их, одного за другим, колошматить, пока все не превратятся в месиво ран и кровищи. Мне хотелось им завопить: что уставились на меня своими унылыми, меланхоличными, просящими кнута буркалами? – поскольку в сердце у меня от них переворачивалась какая-то черная плита, могила открывалась, дыра, болячка, и внутрь вползали мучительной чередой их покойники, а за ними – еще покойники, и еще, и все несли сквозь мое сердце горькие страдания своей жизни.
Машина лязгала и громыхала. Я встал на свое место рядом с Эузибио и принялся за работу – одно и то же, направляй банки в машину и смирись с тем, что ты не ясновидец, что трагедии разыгрываются только но ночам, как последние трусы. Парни увидели, как я вернулся к работе, и тоже зашевелились, махнув на меня рукой – маньяк, что с него взять. Никто ничего не сказал. Текли минуты. Прошел час. Эузибио пихнул меня в бок.
– А ты почему так бегал?
– Летчик. Мой старый друг. Полковник Бакингэм. Я ему махал.
Эузибио покачал головой.
– Чепуха, Артуро. Мастак ты врать.
Четырнадцать
Со своего места у конвейера я еще видел Калифорнийский Яхт-клуб. Он стоял на фоне первых зеленых складок холмов Палос-Вердес. Словно пейзаж Италии, которую я знал по книгам. Яркие вымпелы трепетали на мачтах. Дальше виднелись белые барашки больших волн, что разбивались о зубья мола. На палубах лежали мужчины и женщины в небрежных белых костюмах. Сказочный народ: люди из мира кино и финансовых кругов Лос-Анджелеса. Мошна туга, а эти яхты – их игрушки. Если им хочется, могут бросить работу в городе и приехать в гавань, позабавлять-ся с ними, а заодно и теток своих прихватить.
Да еще каких теток! У меня дух захватывало только от того, как они катили мимо меня в больших авто, с таким достоинством, такие красивые, так запанибрата со всем этим богатством, так элегантно держа сигареты в кончиках пальцев, зубы такие отполированные и сияющие, в таких неотразимых платьях, облегающих с таким совершенством, скрывая любой недостаток тела и превращая их в образцы привлекательности. В полдень, когда большие машины с ревом проносились по шоссе мимо консервной фабрики, а мы вываливались из цехов пообедать, я разглядывал их, будто взломщик – алмазы. Однако они казались такими далекими, что я их ненавидел, а от ненависти этой они становились ближе. Настанет день, и они будут моими. Я овладею ими – а также машинами, что их возят. Лишь грянет революция, как они станут подданными Комиссара Бандини, вот тут, прямо в Советском Районе Сан-Педро.
Но особенно я помню одну женщину на яхте, в двухстах ярдах от меня. С такого расстояния лица ее было не разглядеть. Я различал только движения тела, когда она гуляла по палубе, словно королева пиратов в ослепительно белом купальнике. Она расхаживала взад-вперед по палубе яхты, что ленивой кошкой изогнулась в голубой воде. Всего лишь одно воспоминание, одно впечатление, которое можно получить, только стоя у лотка и выглядывая в дверь. Одно воспоминание, но я влюбился в нее – первая настоящая женщина, которую я когда-либо любил. Она время от времени останавливалась у поручней и смотрела в воду. Потом поворачивалась и ходила снова, и роскошные бедра ее двигались вверх и вниз. Однажды она повернулась и бросила взгляд на раскорячившуюся консервную фабрику на берегу. И смотрела так несколько минут. Меня она видеть не могла, однако смотрела прямо на меня. Вот в то самое мгновение я и влюбился. Любовь с первого взгляда – хотя виной тому оказаться мог и ее белый купальник. Я рассматривал ситуацию со всех сторон и в конце концов прижал, что это любовь, и никак не иначе. Посмотрев на меня, она отвернулась и вновь зашагала по палубе. Я влюблен, сказал я себе. Так вот она какая, любовь! Весь день я думал о ней. На следующий день яхты уже не было. Потом я часто о ней вспоминал, и, хотя никогда не придавал этому особого значения, я был уверен, что влюблен. Через некоторое время думать о ней и перестал, она превратилась в воспоминание, в простую мысль, что приходит в голову, если коротаешь время у лотка с банками. И все же я ее любил; она так меня и не увидела, а я так и не разглядел ее лица, но это все равно была любовь. Себя я, правда, тоже не смог убедить, что любил ее, но решил, что тут я в кои-то веки оказался не прав и любил ее на самом деле по-настоящему.